Успокоился он в другом. Его уже не манили так настойчиво и властно горячие целующиеся губы. Он уже не вспоминал о девушке, избитой в подъезде, с желанием повторения пережитого. И та толстушка с коляской стала теперь казаться отвратительной. Ее рыбьи мутные глаза казались кошмаром, и Леший не понимал, как мог он польститься на такую. Он – некрасив, а она – просто уродлива в своем испуганном крике. И только от отчаяния и безысходности мог он на такую позариться.
Время шло в страхе, он жил, как в густом болотном тумане по осени, не зная, куда идет дальше, но никто не узнавал его, никто не спешил обвинить во всех смертных грехах. И Леший начинал понемногу успокаиваться в этих назойливых и неуправляемых страхах. Но одновременно с этим снова стало призывно-маняще нарастать воспоминание о горячих губах. Это происходило так, словно один кошмар сменялся другим. И вообще они словно были двумя сторонами одной медали. Если ему не хотелось повторения пережитого, значит, он боялся; если он не боялся, то ему хотелось повторения.
Этот период совпал с весенней сессией. И потому каждый экзамен давался Лешему с превеликим трудом. Сессия прошла; примерно одновременно, но вне зависимости от нее, ушли и страхи. А зов горячих губ стал настойчивее. Стал почти нестерпимым.
По окончании сессии, перед каникулами, в общежитии устраивался большой вечер. В актовом зале были танцы, потом все разбрелись по этажам, по комнатам. Здесь уже держались не учебными группами, как в аудиториях, а компаниями – кто с кем рядом жил, кто с кем дружил, а кто и случайно пристроился. Составлялись столы, выставлялось много выпивки и мало закуски. Леший был там и вместе с другими оказался в одной из комнат – то ли кто-то позвал его, то ли он сам разговаривал и, не заметив того, пошел, но, как всегда, чувствовал себя среди людей одиноким. Он почти ничего не пил, потому что не любил пьяных и сам ни разу в жизни допьяна не напивался.
Рядом с ним, на продавленной и скрипучей кровати сидела девушка с параллельного потока. Случайно рядом оказалась. Шумная, шебутная, заводная. Она пила за двоих, не выпускала изо рта сигарету, говорила со всеми сразу, в том числе и с Лешим. И все время толкала его сильным локтем в ребра. Больно толкала, но он терпел. Даже это казалось общением, и он ему радовался.
Музыка мешала расслышать слова. Громкая музыка, ритмическая. Дома мать любила слушать исключительно классику, и к классике Леший больше привык. Она успокаивала, и даже в самые тяжелые минуты жизни отвлекала от болезненных мыслей. А эта музыка бесила, будоражила. Вызывала в нем прилив тех желаний, что мучили его постоянно.
Словно бы нечаянно он посмотрел на губы шумной соседки. Они были полные и зовущие. Так откровенно зовущие каждого, что он с трудом удержался, чтобы не пододвинуться к ней ближе. И, наверное, ее губы тоже горячие? Помада почти стерлась, но Леший хорошо помнил, что губы той девушки из подъезда были вообще без помады. И сейчас представил повторение длительного поцелуя, но с этими вот полными губами. Опять затрепетало что-то между грудью и животом. И он возненавидел всех сидящих здесь, всех шумящих, говорящих, кричащих, пьющих, курящих и закусывающих. Что они здесь делают? Почему не остаться в комнате двоим – ему и ей?
Вечер продолжался. В комнате было сильно накурено. Кто-то выходил в коридор. Кто-то возвращался. Постепенно стали расходиться, пока работал городской транспорт, желая успеть добраться до дома.
– Ты здесь живешь? – перекричала музыку соседка.
– Нет, – Леший отрицательно покачал головой. Перекричать группу «Scorpions» он не мог.
– Проводишь… – не спросила, а крикнула она утвердительно, уверенная, что он не откажется, и налила себе следующую рюмку.
Потом они стояли в длинном коридоре среди других таких же пьяных студентов. Все общежитие в этот вечер было пьяно. Они ушли уже во втором часу ночи, чтобы избежать уничтожающего взгляда дежурной вахтерши, которая не любит, когда ее будят. Дверь открыли сами и только сильно хлопнули ею, чтобы вахтерша проснулась и сообразила, что кто-то ушел. Но сказать «ушли» – значит сказать не совсем правильно. Леший просто вел соседку, даже тащил порой на себе. И долго пытался выяснить, где она живет. Она только рукой показывала:
– Там…
Но «там» – был городской сосновый бор. И Леший, в глубине души сам подумывающий, как увести ее именно туда, согласно повел. Она, хотя и была сильно пьяна, конечно, видела, куда они идут, но шла – более того, сама вела его, время от времени всматриваясь вперед и показывая:
– Туда… Дальше…
На улицах народа не было. Никто не видел их. Но Леший в городе стеснялся неизвестно чего или кого, – настолько привык к тому, что все его желания должны быть тайными, – и только поддерживал пьяную девушку под руку и за талию. За первыми деревьями он быстро осмелел, прижал ее к стволу большой и старой, на краю поляны стоящей сосны, и хотел поцеловать. Она засмеялась, обняла его за шею, просто повисла на нем, но лицо отвернула, целоваться не стала. Леший не понял, что это ее игра, начал сердиться и закипать. Он сильнее сжал девушку в объятиях, и она подогнула ноги, начала падать. Она была с него ростом, крепкая и тяжелая. И они упали вместе на траву, на острые и колючие прошлогодние шишки. Одна шишка противно врезалась Лешему в колено, он чувствовал даже боль, но почему-то передвинуть колено не решался, словно это движение могло все начавшееся прекратить. Прекратить все то, к чему он столько и с такими страданиями стремился.
Он долго не мог одной рукой расстегнуть ремень у нее на джинсах, потом мучился с замком-»молнией» и оторвал язычок. А она смеялась. Ничего не говорила и смеялась. Пьяно, глупо смеялась. А он торопился. Когда, наконец, сумел стянуть джинсы вместе с плавками под колени, то лег на нее и увидел повернувшиеся наконец-то к нему губы. Увидел их близко-близко.